Глаза ведут спор

Спор об универсалиях

Общие понятия – реальность или только именования?

На протяжении нескольких веков схоласты спорили о понятиях – универсалиях: существуют ли они реально или это только некие общие именования. О том, почему так важен был это спор, за что были обвинены в ереси номиналисты, как «примирил» спорщиков Фома Аквинский и почему учение Уильяма Оккама с его знаменитым «Не надо увеличивать сущности без необходимости», известным как «бритва Оккама», стало концом схоластики, рассказывает Виктор Петрович Лега.

На протяжении всех четырех веков господства схоластики в центре внимания философов и богословов был важный спор, получивший название «спора об универсалиях». Спор этот нам кажется несколько странным: Европа только-только вышла из «темных, мрачных веков», ее волновали в это время в основном проблемы церковные, богословские, – и вдруг актуальной становится чисто философская проблема – проблема универсалий, то есть проблема общих понятий.

Вопрос Порфирия

Боэций, живший в V веке, написал комментарий к Порфирию и к тому же перевел этот труд Порфирия на латинский язык. Через Боэция эта работа приходит в Западную Европу, с ней знакомятся, и она вдруг получает огромнейшее распространение. Почему? А дело здесь, конечно же, не в самом Аристотеле, не в его споре с Платоном, а в проблеме богопознания: возможно ли познание Бога или нет, и если возможно, то как?

Не только звук

Любой человек прекрасно понимает, что познание возможно через понятие. Если я познаю некий предмет, то только потому, что у меня есть в уме некое понятие об этом предмете и это понятие отражает сущность предмета. Если я утверждаю, что могу познать Бога, значит, в Боге есть соответствующее понятие, которое, разумеется, обладает самым общим бытием, потому что Бог – это Истина, Бог – это Бытие. Бог – это самое общее, что только может быть. Поэтому, наверное, в Боге и содержатся эти наиболее общие понятия, если мы говорим о возможности познания Бога. Такая позиция получила название реализма: общие понятия существуют реально, потому что наиболее реальным бытием обладает именно Бог. И эта позиция была одобрена Католической церковью, ее придерживались такие авторитетнейшие богословы, как, например, блаж. Августин, Ансельм Кентерберийский, Гильом из Шампо и многие другие.

В схоластике такая позиция получила название номинализм. Главным ее представителем был Петр Абеляр. Но его номинализм умеренный, он утверждает, что все-таки понятия существуют – хотя и в уме человека, как имена (имя по-латыни «nomen», отсюда и «номинализм»). Умеренный номинализм отличают от крайнего номинализма Росцелина, одного из учителей Абеляра. Росцелин утверждал, что существуют только единичные предметы, понятие – это тоже предмет. Например, слово, написанное на бумаге, вот эта самая совокупность чернильных пятнышек, – это и есть понятие. Колебание воздуха, которое называется моими звуками, – это и есть понятие. Заглохли колебания воздуха, стерлось письмо на бумаге – исчезло и понятие.

Концепция Росцелина была всеми признана как глупая. И Церковь ее осудила, потому что, если нет понятия общего, тогда можно даже говорить, что нет Единой Троицы – Ее ничего не объединяет. Поэтому Росцелин был обвинен в ереси тритеизма – троебожия и осужден, а философы просто отреклись от его учения как от глупости, потому что очевидно и любому человеку сразу видно, что понятия, в нашем уме по крайней мере, есть. Но и позиция Петра Абеляра также вызвала большие сомнения у католической церкви. Особенно если учесть, что спор об универсалиях касался еще одной проблемы: не только богопознания, но и спасения человека, жизни в Церкви.

Грех и спасение – для всех или для одного?

Скажем, такая проблема: Адам и Ева согрешили, природа человека вследствие первородного греха была изменена – мы все сейчас живем с этой измененной природой, – но каким образом наша-то природа изменилась, если согрешили наши прародители? Вероятно, какая-то идея – или универсалия – первородного греха где-то в общем мире существует, так что мы все причастны этой идее. То же самое можно сказать об Искуплении Господом нашим Иисусом Христом наших грехов. Христос воскрес, и можно было бы сказать, что это только Его личное воскресение, чудесное событие Его личной жизни. Нет, мы говорим, что каждый из нас тоже может, веруя в Его Воскресение, приобщиться к вечной жизни, воскреснуть в последний день. Каким образом? – Наверное, существует где-то в вечном, умопостигаемом мире общее понятие спасения, к которому мы тоже можем быть причастны. Так что еще и поэтому Церковь принимает концепцию реализма как ту позицию, которая отвечает на насущные богословские церковные вопросы. Она объясняет, почему мы все причастны первородному греху, каким образом, веруя во Христа, мы можем воскреснуть в последний день, будучи искупленными от нашего первородного же греха Спасителем.

Если существуют только единичные предметы, то единичны и события, и первородный грех – это грех только Адама и Евы?

Абеляр с его концепцией номинализма, естественно, на эти вопросы отвечает совершенно иначе. Действительно, если существуют только единичные предметы, то существуют и единичные события, и первородный грех есть не что иное, как событие, связанное с жизнью только Адама и Евы. Это они согрешили, а не я – я к этому греху не имею никакого отношения. Христос воскрес – потому что Он Бог. Он воскрес, потому что у Него имеется такая способность. У меня такой способности нет. Это событие, которое произошло задолго до меня, поэтому ко мне оно также не имеет никакого отношения – ведь это единичное событие. А у меня есть только понятие, слово: «первородный грех», «спасение», «искупление». Церковь, конечно, расценила учение Абеляра как чистое пелагианство. Природа, оказывается, по Абеляру, не изменилась, мы все такие же! Христос – это просто Учитель, Он никак не влияет на мою личную жизнь!»

Абеляр был обвинен в ереси пелагианства и осужден на двух соборах. Восторжествовало мнение, что спор об универсалиях может быть решен только в традициях реализма, потому что номинализм приводит к пелагианству.

Но на этом спор об универсалиях не завершился.

От крайности к умеренности

В ХII веке, когда жил Петр Абеляр, восторжествовала концепция реализма, но возник и другой ее вариант – умеренного реализма, а позиция, поддержанная Ансельмом Кентерберийским и Гильомом из Шампо, получила название «крайнего реализма». Крайнего, потому что учит, что универсалии существуют только в Божественном уме. Но если это так, то возникает вопрос: а почему предметы отличаются друг от друга? Этим вопросом Абеляр атаковал Гильома из Шампо, тоже своего учителя: отказавшись от примитивного номинализма Росцелина, он пришел к Гильому из Шампо – приверженцу крайнего реализма. Действительно, почему я отличаюсь от другого человека, если у нас с ним одна и та же сущность в Боге? Гильом из Шампо отвечал: «Отличия – случайные свойства». «Ничего себе случайные свойства! Я ведь уникальная личность! А тут – случайное совпадение!» – негодовал Абеляр. И ушел от него, а потом выдвинул свою номиналистическую концепцию.

Знаменитая в ХII веке Шартрская школа предложила умеренный вариант учения, избегающий как крайностей номинализма, так и крайнего реализма, – оно ближе к Аристотелю и получило название «умеренного реализма». Бог прост, в Боге нет общих понятий, Он непознаваем, но, с другой стороны, нельзя говорить, что никаких сущностей в предметах нет, что они, эти сущности, есть только в моем уме. Нет, в предмете, конечно, сущности есть, как и говорил Аристотель. Поэтому концепция умеренного реализма утверждает: общее понятие существует реально, но не в Боге, а в самих вещах.

Фома Аквинский: универсалии существуют до творения – в уме Бога, потом – в самих вещах, потом – в уме человека

Как видим, возникают три точки зрения, и между теми, кто их отстаивал, шел постоянный спор. Примыкавший к Шартрской школе Иоанн Солсберийский даже язвительно сравнивал этот спор со спором трех человек, которые спорят, кто ведет свинью на базар. Один утверждает, что ведет крестьянин, другой – что его рука, третий – что веревка. В XIII веке Фома Аквинский наводит порядок, говоря, что правы все. Безусловно, Бог, перед тем как сотворить мир, имел в Своем уме всё знание о будущем мире – эти общие понятия в Его уме существовали. Сотворив мир, Бог дал каждому предмету его сущность, и теперь общие понятия существуют не только в Божественном уме, но и в самих вещах. А потом Бог сотворил человека, дав ему разум, дав ему способность эти предметы познавать, нарекать имена этим предметам. Поэтому с появлением человека универсалии начинают существовать в человеческом уме. Так что универсалии существуют трояким образом: до вещей – в уме Бога, потом – в самих вещах, потом – в уме человека. Итак, по Фоме Аквинскому, правы все. Кстати, неотомизм, наиболее распространенная философская школа в Католической церкви, до сих пор придерживается именно этой точки зрения, которая, казалось бы, должна была удовлетворить всех.

Но не тут-то было. Некоторые оппоненты Фомы Аквинского, например, Иоанн Дунс Скот, возражали, говоря: «Почему Фома утверждает, что Бог знает только общие понятия? Это ограничивает Божественное всемогущество. Выходит, Бог не знает меня лично? Он знает только человека вообще? Нет. В Боге есть знания о каждом предмете, о том, что представляет собой этот каждый предмет. В Боге существуют не сущности, а “чтойности”, “этовости”». Иоанн Дунс Скот возрождал номинализм, но в своеобразной форме.

Операция разделения

Оккам: Бога нужно познавать только верой; мир нужно познавать только разумом

Уильям Оккам, который жил в начале XIV века, предложил еще один вариант, согласно которому вообще-то между философией и богословием ничего общего нет. Оккам сказал, что есть два метода познания, соответствующие двум объектам. Бога нужно познавать только верой. Мир нужно познавать только разумом. 400 лет существования схоластики, 400 лет попыток философии помочь богословию ни к чему не привели. Так и не появилось никаких общих теорий, удовлетворявших всех. Кто-то согласен с Ансельмом, кто-то – с Фомой, кто-то – с Иоанном Дунсом Скотом, кто-то даже с Абеляром. Нет общего. А почему? А потому, что философия не может быть служанкой богословия! Вот самая главная ошибка. Невозможно примирить философию и богословие. Они разные, утверждает Уильям Оккам. И поэтому философия должна быть самостоятельной, и богословие должно быть самостоятельным. Философии, познающей этот мир, естественно оперировать только сущностями предметов, и ей не нужны еще какие-то общие понятия, существующие кроме этого мира еще и в другом мире. «Не надо увеличивать сущности без необходимости», – сказал Уильям Оккам. Эта его крылатая фраза получила название «бритва Оккама». Без необходимости! И действительно, зачем мне нужны общие понятия, когда мне достаточно знания материального мира?

Философия получает независимость от богословия. «Не нужно сущностей без необходимости» – философия не должна проникать не в свою область. И богословие получает независимость от философии, философия не нужна богослову: у него свой метод – вера; свой объект – Бог. И потому после Уильяма Оккама может появиться Мартин Лютер с его «только верой», может появиться атеистическая наука, для которой не нужна религия. После Оккама начинается эпоха Возрождения.

Почему важно проигрывать в споре?

Мы всегда настаиваем на том, что правы, хотим, чтобы в споре за нами оставалось последнее слово, боимся отказаться от своих заблуждений. Между тем опыт поражений ценнее, чем опыт побед, потому что он дает нам шанс измениться.

Если я прав, а он нет, значит, я умный, образованный, опытный и профессиональный, а он неграмотный, тупой, лузер. Победа в споре дает мне возможность поднять самооценку за счет проигравшего. А поражение заставляет чувствовать стыд, ощущая себя непрофессиональным и безграмотным идиотом. Кроме того, победа позволяет мне остаться прежним, никак не изменив, а, наоборот, укрепив представление о себе и мою картину мира. Такая победа в будущем неизбежно приведет меня к глобальному поражению. Ведь желание постоянства в стремительно меняющемся мире — прямая дорога к тому, чтобы оказаться лузером, вспоминающим про былые победы. Где сейчас такие преуспевающие компании, как Nokia или Panasonic? Только радикальные изменения могут позволить остаться в первых рядах.

Смотрите так же:  Техосмотр 2019 требования к знаку аварийной остановки

Все больше психологов говорят, как важно делать ошибки и менять свое поведение с учетом этих ошибок. Так, сама стратегия стартапа становится тактикой постоянных ошибок и изменения продукта и самой деятельности на основе выводов из этих ошибок.

Не менее актуальна стратегия изменений и для близких отношений. Мой долгий опыт консультирования говорит, что в центре боли от переживания измены или развода лежит крушение устойчивого мифа. Мифы могут быть разными. Например, миф о любви на всю жизнь, о единственной встреченной «половине», о том, что другой без меня не выживет. Миф, якобы работающий годы, рушится в одночасье, воспринимаясь как крушение вселенной. Но он был колоссом на глиняных ногах, подточенных водой постоянных изменений.

Главное заблуждение — что стратегия и миф, работающие на первых этапах отношений, будут продолжать работать и дальше. Но меняются все наши чувства, обстоятельства, вкусы и даже ценности. Каждое изменение требует новой адаптации и, по сути, нового типа отношений. Так, рождение ребенка настолько сильно меняет отношения в семье, что многие семьи начинают разрушаться. Если цепляться за свои представления, жизненные стратегии и «устойчивые» мифы, изменения придут сами и покажутся нам катастрофой.

Но любые изменения подразумевают выход из комфортной стабильности и эксперименты. А эксперименты в новой области всегда обречены на ошибки. Но именно совершение этих ошибок дает нам возможность освоить новое и адаптироваться к меняющимся обстоятельствам. Нам не нужно испытывать избыточный стыд и вину за эти ошибки. Не ошибается тот, кто ничего не делает.

Тогда в споре нам важно проигрывать. Победа в споре — победа Пиррова, а поражение дает шанс на развитие. Нам очень важно подвергать сомнению свои убеждения, знания и действия. То есть хорошая установка в споре такая: «Пожалуйста, покажи, где я не прав, чтобы я мог измениться». Особенно важна такая установка в спорах с близкими, ведь тогда ваш партнер понимает, как он важен для вас, а также то, что вы готовы меняться. Именно сигнал о том, что другой никогда не изменится, — сигнал к поиску других отношений, как в бизнесе, так и в семье.

Главная наша иллюзия — это иллюзия «Я» и иллюзия другого как неизменного объекта. Но я, как и любой человек, — это непрерывно меняющийся поток, который мы лишь превращаем в постоянный объект, закрывая глаза на эти изменения.

Но вернемся к началу. Что еще заставляет нас так отчаянно стоять на своей позиции в споре? Оказывается, так называемые «предсказывающие нейроны» вызывают в нас чувство удовольствия от правоты и неудовольствия, когда предсказание не оправдалось. Вот почему правдолюбы так настаивают на своем, даже во вред себе. Если я не прав, я неизбежно расстроюсь. Это расстройство на химическом, биологическом уровне. Но наше сознание позволяет нам помнить, как важно это расстройство для нашего переобучения.

У юнгианского аналитика Лопеса Педразы (Lopez Pedraza) есть работа, посвященная пользе неудачи. Он пишет о том, как многому учит неудача и как мало нам приносят наши победы. Что осталось в вашей памяти: победы в спорах или поражения? По логике Фрейда, поражения, как неприятные события, должны вытесняться. Но чаще мы помним именно поражения, и именно они дают нам шанс на изменения. Очень трудно проигрывать в споре, но очень полезно, если правильно воспользоваться поражением для изменения своих действий.

Но самый хороший спор — тот, в котором оба спорящих серьезно изменили свои позиции, услышав другую сторону. Возможно, именно в таком споре нам нужно тренироваться. Когда наградой становится не победа над другим, а усложнение картины мира и увеличение свободы от своих ограничений. А ваши отношения тоже становятся более сложными, глубокими и красивыми. Брак приближается к тому, о чем писал Адольф Гуггенбюль-Крейг (Adolf Guggenbuhl-Craig) в своей работе «Брак умер, да здравствует брак». Брак становится процессом совместной индивидуации, где каждый помогает другому стать тем, кем он должен стать на самом деле, максимально раскрыв свой потенциал.

Подробнее см. на сайте Института креативной психологии.

«Если у вас будет крепкое убеждение сделать по-своему — делайте: вы правы»

Русский скульптор, ученица знаменитого Родена, Анна Голубкина оставила после себя удивительные работы и маленькую книгу — «Несколько слов о ремесле скульптора». В ней она передает опыт своим ученикам, но ее стоит прочесть всем, чтобы лучше понимать, как жить и работать, чтобы не пропустить главное.

«Нет» означает «может быть»

Когда у известной модели Дейли Хеддон неожиданно умер муж, она осталась совершенно одна с пятнадцатилетней дочерью. «В мгновение ока я потеряла все: спутника, дом-крепость и чувство безопасности». Ее рассказ — о том, что помогло не сдаться и преодолеть невзгоды.

Базаров и Павел Петрович Кирсанов. Противоречия социальные и идеологические

Анализ романа И.С. Тургенева «Отцы и дети»

Споры Базарова с Павлом Петровичем. Сложность и многоаспектность. А что же вечная тема – «отцы и дети»? И она есть в романе, но осложнена более, чем линия Александра и Петра Адуевых.

Уже во вступлении прозвучал вопрос: «Преобразования необходимы , но как их исполнить, как приступить. » Два героя притязают на знание ответа. И верят, что их идеи принесут России процветание. Помимо Базарова, это дядя Аркадия Кирсанова, Павел Петрович. Их «партийная» принадлежность заявлена уже в одежде и манерах. Читатель узнавал демократа-разночинца по «обнаженной красной руке», по крестьянской простоте речей («Васильев», вместо «Васильевич»), намеренной небрежности костюма – «длинный балахон с кистями». В свою очередь, Базаров моментально угадал в «изящном и породистом облике» дяди Аркадия «архаическое явление», присущее аристократизму. «Щегольство какое в деревне, подумаешь! Ногти-то, ногти, хоть на выставку посылай! ».

Особенность позиций «демократа» и «аристократа» подчеркнута символическими деталями. У Павла Петровича такой деталью становится реющий запах одеколона. Встречая племянника, он три раза прикоснулся «душистыми усами» к его щекам, в своей комнате «приказывал курить одеколоном», вступая в разговор с крестьянами, «морщится и нюхает одеколон». Пристрастие к изящному запаху выдает стремление брезгливо отстраниться от всего низкого, грязного, бытового, что только встречается в жизни. Уйти в мир, доступный немногим. Напротив, Базаров, в своем обыкновении «лягушек резать» демонстрирует желание проникнуть, завладеть малейшими секретами натуры, а вместе с тем – законами жизни. «…Я лягушку распластаю да посмотрю, что у нее там внутри делается; а та как мы те же лягушки , я и буду знать, что у нас внутри делается». Микроскоп – сильнейшее доказательство его правоты. В нем нигилист видит картину всеобщей борьбы; сильный неизбежно и без раскаяния пожирает слабого: «…Инфузория глотала зеленую пылинку и хлопотливо пережевывала ее».

Перед нами, таким образом, предстают герои-антагонисты, чье мировоззрение определяется непримиримыми принципиальными противоречиями. Столкновение между ними предрешено и неизбежно.

Противоречия социальные. Мы упоминали о том, как они проявлялись в одежде. Не менее разительно они проявляются в поведении. Прежде разночинец входил в дворянскую усадьбу на правах служащего – гувернера, врача, управителя. Иногда – гостя, которому оказали такую милость и могли в любой момент лишить – что и случилось с Рудиным, осмелившимся ухаживать за дочерью хозяйки. Павел Петрович возмущается приезжим, перечисляя признаки его социальной приниженности: «Он считал его гордецом, нахалом , плебеем». Но самое обидное для аристократа – «он подозревал, что Базаров не уважает его , едва не презирает его – его, Павла Кирсанова!» Гордости дворянской теперь противостоит гордость плебейская. Базарова уже нельзя выгнать с внешней вежливостью, как Рудина. Нельзя заставить подчиняться установленным правилам в одежде, манерах, поведении. Разночинец осознал свою силу. Бедность одежды, отсутствие светского лоска, незнание иностранных языков, неумение танцевать и т.д. – все, что отличало его от дворян и ставило в униженное положение, он начал старательно культивировать как выражение своей идеологической позиции.

Противоречия идеологические. Между Павлом Петровичем и Базаровым то и дело вспыхивают споры. Полемика, знакомая по «Обыкновенной истории». И здесь и там внутренние и личные побуждения становятся отражением грандиозных общественных перемен. «Злободневный роман Тургенева полон полемических намеков, не позволяющих забыть вулканическую обстановку в стране накануне реформы 1861года…»

Павел Петрович усмотрел в словах Базарова «дрянь, аристократишко» оскорбление не только лично себе. Но будущему пути России, как он его представляет. Павел Петрович предлагает брать пример с парламентской Великобритании: «Аристократия дала свободу Англии и поддерживает ее». Аристократия, таким образом, должна стать главной общественной силой: «…Без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, – а в аристократе эти чувства развиты, – нет никакого прочного основания общественному зданию». Базаров блестяще парирует: «…Вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза. »

Напротив, Базаров видит во главе будущей России таких же демократов-нигилистов, как он сам. «Мой дед землю пахал», – с гордостью произносит он, и значит народ скорее ему поверит и «признает соотечественника», оценит его неутомимую деятельность.

Так выступает в романе ключевое понятие – народ. «Современное состояние народа этого требует , мы не должны предаваться удовлетворению личного эгоизма», – произносит восторженный ученик Базарова, Аркадий. Это утверждение отталкивает сурового учителя своей формой (напоминает пылкие речи Рудина), но оно верно по содержанию – Базаров «не почел за нужное опровергать своего молодого ученика». Предполагаемые реформы зависят от того, за кем пойдет народ. Единственный раз оппоненты совпадают в наблюдениях за народной жизнью. Оба согласны в том, что русский народ «свято чтит предания, он – патриархальный, он не может жить без веры…». Но для Базарова это «ничего не доказывает». Во имя светлого будущего народа можно и разрушить основы его мировоззрения («Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья-порок в колеснице по небу разъезжает…Мне соглашаться с ним?»). Павел Петрович разоблачает в демократе Базарове не меньшее высокомерие по отношению к народу, чем в самом себе:

– Вы и говорить-то с ним (мужиком) не умеете (говорит Базаров).

– А вы говорите с ним и презираете его в то же время.

– Что ж, коли он заслуживает презрения!

Павел Петрович защищает вековые культурные ценности: «Нам дорога цивилизация, да-с , нам дороги ее плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны…» Но именно так считает Базаров. «Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы» и даже «логика истории» – всего лишь «иностранные слова», бесполезные и ненужные. Впрочем, как и понятия, которые они называют. Он решительно отметает культурный опыт человечества во имя нового, полезного направления. Как практик, он видит ближайшую осязаемую цель. Его поколению принадлежит промежуточная, но благородная миссия – «место расчистить»: «В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем». Показателем их правоты должна стать та же борьба, естественный отбор. Либо нигилисты, вооруженные новейшей теорией, «сладят с народом» во имя его же интересов. Либо «раздавят» – «туда и дорога». Все, как в природе – естественный отбор. Но зато уж если победят эти немногие благородные личности («от копеечной свечки Москва горела») – разрушат все, вплоть до основ общественного миропорядка: «назовите хоть одно постановление в современном нашем быту , которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания». Базаров заявляет это «с невыразимым спокойствием», наслаждаясь ужасом Павла Петровича, которому «страшно вымолвить»: «Как? Не только искусство, поэзию… но и…»

Для Тургенева тема культуры настолько важна, что он уделяет ей самостоятельные эпизоды. Оппоненты обсуждают, что важнее, наука или искусство? Базаров с обычной прямотой заявляет, что «порядочный химик полезнее любого поэта». А на робкие реплики о необходимости искусства отвечает ерническим замечанием: «Искусство наживать деньги, или нет более геморроя!» Впоследствии он объяснит Одинцовой, что искусство играет подсобную, дидактическую роль: «Рисунок (художественный) наглядно представит мне то, что в книге (научной) изложено на десяти страницах». Со своей стороны, Павел Петрович припоминает, как его поколение дорожило литературой, созданиями «…ну, там Шиллера, что ли, Гетте. ». Действительно, поколение сороковых годов, и среди них сам Тургенев преклонялись перед искусством. Но недаром писатель выделил слова героя курсивом. Хотя Павел Петрович считает должным заступиться за свои абстрактные «принсипы», для него самого вопросы изящной словесности не так уж важны. На протяжении романа мы видим в его руках лишь газету. Гораздо сложнее позиция Базарова – в его остроте чувствуется искренняя убежденность. О Павле Петровиче автор сообщает, что он в молодости «прочел всего пять-шесть французских книг», чтобы было чем блеснуть на вечерах «у госпожи Свечиной» и других светских дам. Базаров же читал и знает этих столь им презираемых романтиков. Реплика, предлагающая отослать в сумасшедший дом «Тоггенбурга со всеми его меннизингерами и трубадурами», выдает, что герой когда-то читал баллады Жуковского. И не просто читал, а выделил (пусть и со знаком минус) одну из лучших – о возвышенной любви – «Рыцарь Тоггнебург». Вдохновенную цитату «Как грустно мне твое явленье…» из уст Николая Петровича Базаров прерывает как-то удивительно «вовремя». Он, очевидно, помнит, что дальше последуют строки о горе, которое несет приход весны людям, много пережившим:

Смотрите так же:  Современные требования к уроку изо

Того и гляди, Николай Петрович вспомнит о покойной жене, расчувствуется… Ну его! И Базаров решительно прерывает вдохновенный монолог прозаической просьбой о спичках. Литература – еще одна область, где герой «ломал себя», готовясь к великой миссии.

Тургенев почитал трагическими такие столкновения, при которых «обе стороны до известной степени правы». Прав Базаров, разоблачая бездействие Павла Петровича. («Еще бы Базаров не подавил собой «человека с душистыми усами», – замечал Тургенев). Писатель передал своему герою собственное убеждение в том, что нигилистическое отрицание «вызвано тем самым народным духом…», от имени которого он выступает. Но есть резоны и у его оппонента, когда он говорит о «сатанинской гордости» нигилистов, об их желании «сладить с целым народом», «презирая» мужика. Он задает своему антагонисту вопрос, который приходит на ум читателю: «Вы все отрицаете , вы все разрушаете… Да ведь надобно же и строить». Базаров уклоняется от ответа, не желая показаться идеалистом и болтуном. Дальше «уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить».

Впоследствии, в разговоре с Одинцовой Базаров упомянул отчасти о своих планах будущего переустройства общества. Как естествоиспытатель, Базаров ставит знак равенства между болезнями физическими и нравственными. Разница «между добрым и злым» – «как между больным и здоровым». Те и другие недуги подлежат лечению извне, допускаются самые жесткие методы. «Исправьте общество, и болезней не будет». Подобной точки зрения, хотя и в более мягкой форме, придерживались тогда многие. Ее пропагандировал кумир молодежи, Н.Г.Чернышевский. «Самый закоснелый злодей,– утверждал критик,– все-таки человек, т.е. существо, по натуре своей, наклонное уважать и любить правду, добро , могущее нарушать законы добра и правды только по незнанию, заблуждению или под влиянием обстоятельств , но никогда не могущее предпочесть зло добру. Отстраните пагубные обстоятельства, и быстро просветлеет ум человека и облагородится его характер». Но было бы неверно искать у Базaрова реальный прототип. Писатель усилил и довел до логического конца те идеи, которые «носились в воздухе». В данном случае Тургенев выступил как гениальный провидец: «Читатель начала 60-х годов мог воспринять базаровское отрицание как резко утрированное, читатель нашего времени может увидеть здесь раннее предвестие экстремистского радикализма ХХ века…». Также неверно видеть в утверждениях Базарова взгляды лишь одной эпохи. Тургенев гениально выражает здесь сущность философии всех революционеров. И не только выражает, но предупреждает о страшной опасности, которую писатель-гуманист угадал в теориях, призванных улучшить жизнь человечества. Самое страшное в практике, и нам, вооруженным историческим опытом ХХ века, оно понятно. Для того, чтобы сделать всех равно счастливыми, надо обязать всех стать одинаковыми. Счастливые люди будущего должны отказаться от своей индивидуальности. В ответ на вопрос пораженной Анны Сергеевны: «…Когда общество исправится, уже не будет ни глупых, ни злых людей?» – Базаров рисует картину прекрасного будущего: «…При правильном устройстве общества совершенно будет равно, глуп ли человек или умен, зол или добр». А значит – «…изучать отдельные личности не стоит труда».

Соперники и собратья по судьбе. Чем дольше длится противостояние Базарова и Павла Петровича, тем яснее становится читателю, что, во враждебных убеждениях, по типу личности они парадоксально схожи. Оба по натуре лидеры, оба умны, талантливы и тщеславны. Павел Петрович, как и Базаров, невысоко ставит чувства. После яростного спора он вышел в сад, «задумался, и поднял глаза к небу. Но в его прекрасных темных глазах не отразилось ничего, кроме света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски сухая и страстная душа…» Природа для Павла Петровича, если не мастерская, то уж явно – не храм. Подобно Базарову, Павел Петрович склонен объяснять духовные волнения чисто физиологическими причинами. «Что с тобой. ты бледен, как привиденье; ты нездоров. » – расспрашивает он брата, взволнованного красотой летнего вечера, потрясенного воспоминаниями. Узнав, что это «всего лишь» душевные переживания, он удаляется, успокоенный. Внезапные порывы и душевные излияния он если не полностью отвергает, то терпит снисходительно. Когда на следующий день по приезде Аркадий вновь бросается в объятья отца. «“Что это? Опять обнимаетесь?” – раздался сзади их голос Павла Петровича».

Читайте также другие статьи по теме «Анализ романа И.С. Тургенева «Отцы и дети»:

Отцы и дети (Тургенев)/Глава 10

— Я сам так думаю, — заметил одобрительно Аркадий. — « Stoff und Kraft » написано популярным языком…

— Вот как мы с тобой, — говорил в тот же день после обеда Николай Петрович своему брату, сидя у него в кабинете, — в отставные люди попали, песенка наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит, что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.

— Да почему он ушел вперед? И чем он от нас так уж очень отличается? — с нетерпением воскликнул Павел Петрович. — Это все ему в голову синьор этот вбил, нигилист этот. Ненавижу я этого лекаришку; по-моему, он просто шарлатан; я уверен, что со всеми своими лягушками он и в физике недалеко ушел.

— Нет, брат, ты этого не говори: Базаров умен и знающ.

— И самолюбие какое противное, — перебил опять Павел Петрович.

— Да, — заметил Николай Петрович, — он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я в толк не возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать в уровень с современными требованиями, — а они говорят, что песенка моя спета. Да что, брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.

— А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина… помнится, «Цыгане» мне попались… Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на лице, тихонько, как у ребенка, отнял у меня книгу и положил передо мной другую, немецкую… улыбнулся, и ушел, и Пушкина унес.

— Вот как! Какую же он книгу тебе дал?

И Николай Петрович вынул из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, девятого издания. Павел Петрович повертел ее в руках.

— Гм! — промычал он. — Аркадий Николаевич заботится о твоем воспитании. Что ж, ты пробовал читать?

— Либо я глуп, либо это все — вздор. Должно быть, я глуп.

— Да ты по-немецки не забыл? — спросил Павел Петрович.

— Я по-немецки понимаю.

Павел Петрович опять повертел книгу в руках и исподлобья взглянул на брата. Оба помолчали.

— Да, кстати, — начал Николай Петрович, видимо желая переменить разговор. — Я получил письмо от Колязина.

— От Матвея Ильича?

— От него. Он приехал в *** ревизовать губернию. Он теперь в тузы вышел и пишет мне, что желает, по-родственному, повидаться с нами и приглашает нас с тобой и с Аркадием в город.

— Ты поедешь? — спросил Павел Петрович.

— И я не поеду. Очень нужно тащиться за пятьдесят верст киселя есть. Mathieu хочет показаться нам во всей своей славе; черт с ним! будет с него губернского фимиама, обойдется без нашего. И велика важность, тайный советник! Если б я продолжал служить, тянуть эту глупую лямку, я бы теперь был генерал-адъютантом. Притом же мы с тобой отставные люди.

— Да, брат; видно, пора гроб заказывать и ручки складывать крестом на груди, — заметил со вздохом Николай Петрович.

— Ну, я так скоро не сдамся, — пробормотал его брат. — У нас еще будет схватка с этим лекарем, я это предчувствую.

Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь горел нетерпением; его желания сбылись наконец.

Речь зашла об одном из соседних помещиков. «Дрянь, аристократишко», — равнодушно заметил Базаров, который встречался с ним в Петербурге.

— Позвольте вас спросить, — начал Павел Петрович, и губы его задрожали, — по вашим понятиям слова: «дрянь» и «аристократ» одно и то же означают?

— Я сказал: «аристократишко», — проговорил Базаров, лениво отхлебывая глоток чаю.

— Точно так-с: но я полагаю, что вы такого же мнения об аристократах, как и об аристократишках. Я считаю долгом объявить вам, что я этого мнения не разделяю. Смею сказать, меня все знают за человека либерального и любящего прогресс; но именно потому я уважаю аристократов — настоящих. Вспомните, милостивый государь (при этих словах Базаров поднял глаза на Павла Петровича), вспомните, милостивый государь, — повторил он с ожесточением, — английских аристократов. Они не уступают йоты от прав своих, и потому они уважают права других; они требуют исполнения обязанностей в отношении к ним, и потому они сами исполняют свои обязанности. Аристократия дала свободу Англии и поддерживает ее.

— Слыхали мы эту песню много раз, — возразил Базаров, — но что вы хотите этим доказать?

— Я эфтим хочу доказать, милостивый государь (Павел Петрович, когда сердился, с намерением говорил: «эфтим» и «эфто», хотя очень хорошо знал, что подобных слов грамматика не допускает. В этой причуде сказывался остаток преданий Александровского времени. Тогдашние тузы, в редких случаях, когда говорили на родном языке, употребляли одни — эфто, другие — эхто: мы, мол, коренные русаки, и в то же время мы вельможи, которым позволяется пренебрегать школьными правилами), я эфтим хочу доказать, что без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, — а в аристократе эти чувства развиты, — нет никакого прочного основания общественному… bien public , [3] общественному зданию. Личность, милостивый государь, — вот главное: человеческая личность должна быть крепка, как скала, ибо на ней все строится. Я очень хорошо знаю, например, что вы изволите находить смешными мои привычки, мой туалет, мою опрятность наконец, но это все проистекает из чувства самоуважения, из чувства долга, да-с, да-с, долга. Я живу в деревне, в глуши, но я не роняю себя, я уважаю в себе человека.

— Позвольте, Павел Петрович, — промолвил Базаров, — вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза для bien public ? Вы бы не уважали себя и то же бы делали.

Павел Петрович побледнел.

— Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил это Аркадию на другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?

Николай Петрович кивнул головой.

— Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы, — говорил между тем Базаров, — подумаешь, сколько иностранных… и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны.

— Что же ему нужно, по-вашему? Послушать вас, так мы находимся вне человечества, вне его законов. Помилуйте — логика истории требует…

— Да на что нам эта логика? Мы и без нее обходимся.

— Да так же. Вы, я надеюсь, не нуждаетесь в логике для того, чтобы положить себе кусок хлеба в рот, когда вы голодны. Куда нам до этих отвлеченностей!

Смотрите так же:  Единовременное пособие беременным в туле

Павел Петрович взмахнул руками.

— Я вас не понимаю после этого. Вы оскорбляете русский народ. Я не понимаю, как можно не признавать принсипов, правил! В силу чего же вы действуете?

— Я уже говорил вам, дядюшка, что мы не признаем авторитетов, — вмешался Аркадий.

— Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным, — промолвил Базаров. — В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем.

— Как? не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить…

— Всё, — с невыразимым спокойствием повторил Базаров.

Павел Петрович уставился на него. Он этого не ожидал, а Аркадий даже покраснел от удовольствия.

— Однако позвольте, — заговорил Николай Петрович. — Вы все отрицаете, или, выражаясь точнее, вы все разрушаете… Да ведь надобно же и строить.

— Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить.

— Современное состояние народа этого требует, — с важностью прибавил Аркадий, — мы должны исполнять эти требования, мы не имеем права предаваться удовлетворению личного эгоизма.

Эта последняя фраза, видимо, не понравилась Базарову; от нее веяло философией, то есть романтизмом, ибо Базаров и философию называл романтизмом; но он не почел за нужное опровергать своего молодого ученика.

— Нет, нет! — воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович, — я не хочу верить, что вы, господа, точно знаете русский народ, что вы представители его потребностей, его стремлений! Нет, русский народ не такой, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он — патриархальный, он не может жить без веры…

— Я не стану против этого спорить, — перебил Базаров, — я даже готов согласиться, что в этом вы правы.

— И все-таки это ничего не доказывает.

— Именно ничего не доказывает, — повторил Аркадий с уверенностию опытного шахматного игрока, который предвидел опасный, по-видимому, ход противника и потому нисколько не смутился.

— Как ничего не доказывает? — пробормотал изумленный Павел Петрович. — Стало быть, вы идете против своего народа?

— А хоть бы и так? — воскликнул Базаров. — Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья-пророк в колеснице по небу разъезжает. Что ж? Мне соглашаться с ним? Да притом — он русский, а разве я сам не русский?

— Нет, вы не русский после всего, что вы сейчас сказали! Я вас за русского признать не могу.

— Мой дед землю пахал, — с надменною гордостию отвечал Базаров. — Спросите любого из ваших же мужиков, в ком из нас — в вас или во мне — он скорее признает соотечественника. Вы и говорить-то с ним не умеете.

— А вы говорите с ним и презираете его в то же время.

— Что ж, коли он заслуживает презрения! Вы порицаете мое направление, а кто вам сказал, что оно во мне случайно, что оно не вызвано тем самым народным духом, во имя которого вы так ратуете?

— Как же! Очень нужны нигилисты!

— Нужны ли они или нет — не нам решать. Ведь и вы считаете себя не бесполезным.

— Господа, господа, пожалуйста, без личностей! — воскликнул Николай Петрович и приподнялся.

Павел Петрович улыбнулся и, положив руку на плечо брату, заставил его снова сесть.

— Не беспокойся, — промолвил он. — Я не позабудусь именно вследствие того чувства достоинства, над которым так жестоко трунит господин… господин доктор. Позвольте, — продолжал он, обращаясь снова к Базарову, — вы, может быть, думаете, что ваше учение новость? Напрасно вы это воображаете. Материализм, который вы проповедуете, был уже не раз в ходу и всегда оказывался несостоятельным…

— Опять иностранное слово! — перебил Базаров. Он начинал злиться, и лицо его приняло какой-то медный и грубый цвет. — Во-первых, мы ничего не проповедуем; это не в наших привычках…

— Что же вы делаете?

— А вот что мы делаем. Прежде, в недавнее еще время, мы говорили, что чиновники наши берут взятки, что у нас нет ни дорог, ни торговли, ни правильного суда…

— Ну да, да, вы обличители, — так, кажется, это называется. Со многими из ваших обличений и я соглашаюсь, но…

— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.

— Так, — перебил Павел Петрович, — так: вы во всем этом убедились и решились сами ни за что серьезно не приниматься.

— И решились ни за что не приниматься, — угрюмо повторил Базаров.

Ему вдруг стало досадно на самого себя, зачем он так распространился перед этим барином.

— А только ругаться?

— И это называется нигилизмом?

— И это называется нигилизмом, — повторил опять Базаров, на этот раз с особенною дерзостью.

Павел Петрович слегка прищурился.

— Так вот как! — промолвил он странно спокойным голосом. — Нигилизм всему горю помочь должен, и вы, вы наши избавители и герои. Но за что же вы других-то, хоть бы тех же обличителей, честите? Не так же ли вы болтаете, как и все?

— Чем другим, а этим грехом не грешны, — произнес сквозь зубы Базаров.

— Так что ж? вы действуете, что ли? Собираетесь действовать?

Базаров ничего не отвечал. Павел Петрович так и дрогнул, но тотчас же овладел собою.

— Гм. Действовать, ломать… — продолжал он. — Но как же это ломать, не зная даже почему?

— Мы ломаем, потому что мы сила, — заметил Аркадий.

Павел Петрович посмотрел на своего племянника и усмехнулся.

— Да, сила — так и не дает отчета, — проговорил Аркадий и выпрямился.

— Несчастный! — возопил Павел Петрович; он решительно не был в состоянии крепиться долее, — хоть бы ты подумал, что в России ты поддерживаешь твоею пошлою сентенцией! Нет, это может ангела из терпения вывести! Сила! И в диком калмыке, и в монголе есть сила — да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь, нам дороги ее плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur , тапер, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы! Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть! Сила! Да вспомните, наконец, господа сильные, что вас всего четыре человека с половиною, а тех — миллионы, которые не позволят вам попирать ногами свои священнейшие верования, которые раздавят вас!

— Коли раздавят, туда и дорога, — промолвил Базаров. — Только бабушка еще надвое сказала. Нас не так мало, как вы полагаете.

— Как? Вы не шутя думаете сладить, сладить с целым народом?

— От копеечной свечи, вы знаете, Москва сгорела, — ответил Базаров.

— Так, так. Сперва гордость почти сатанинская, потом глумление. Вот, вот чем увлекается молодежь, вот чему покоряются неопытные сердца мальчишек! Вот, поглядите, один из них рядом с вами сидит, ведь он чуть не молится на вас, полюбуйтесь. (Аркадий отворотился и нахмурился.) И эта зараза уже далеко распространилась. Мне сказывали, что в Риме наши художники в Ватикан ни ногой. Рафаэля считают чуть не дураком, потому что это, мол, авторитет; а сами бессильны и бесплодны до гадости, а у самих фантазия дальше «Девушки у фонтана» не хватает, хоть ты что! И написана-то девушка прескверно. По-вашему, они молодцы, не правда ли?

— По-моему, — возразил Базаров. — Рафаэль гроша медного не стоит, да и они не лучше его.

— Браво! браво! Слушай, Аркадий… вот как должны современные молодые люди выражаться! И как, подумаешь, им не идти за вами! Прежде молодым людям приходилось учиться; не хотелось им прослыть за невежд, так они поневоле трудились. А теперь им стоит сказать: все на свете вздор! — и дело в шляпе. Молодые люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты.

— Вот и изменило вам хваленое чувство собственного достоинства, — флегматически заметил Базаров, между тем как Аркадий весь вспыхнул и засверкал глазами. — Спор наш зашел слишком далеко… Кажется, лучше его прекратить. А я тогда буду готов согласиться с вами, — прибавил он, вставая, — когда вы представите мне хоть одно постановление в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания.

— Я вам миллионы таких постановлений представлю, — воскликнул Павел Петрович, — миллионы! Да вот хоть община, например.

Холодная усмешка скривила губы Базарова.

— Ну, насчет общины, — промолвил он, — поговорите лучше с вашим братцем. Он теперь, кажется, изведал на деле, что такое община, круговая порука, трезвость и тому подобные штучки.

— Семья наконец, семья, так, как она существует у наших крестьян! — закричал Павел Петрович.

— И этот вопрос, я полагаю, лучше для вас же самих не разбирать в подробности. Вы, чай, слыхали о снохачах? Послушайте меня, Павел Петрович, дайте себе денька два сроку, сразу вы едва ли что-нибудь найдете. Переберите все наши сословия да подумайте хорошенько над каждым, а мы пока с Аркадием будем…

— Надо всем глумиться, — подхватил Павел Петрович.

— Нет, лягушек резать. Пойдем, Аркадий; до свидания, господа.

Оба приятеля вышли. Братья остались наедине и сперва только посматривали друг на друга.

— Вот, — начал наконец Павел Петрович, — вот вам нынешняя молодежь! Вот они — наши наследники!

— Наследники, — повторил с унылым вздохом Николай Петрович. Он в течение всего спора сидел как на угольях и только украдкой болезненно взглядывал на Аркадия. — Знаешь, что я вспомнил, брат? Однажды я с покойницей матушкой поссорился: она кричала, не хотела меня слушать… Я наконец сказал ей, что вы, мол, меня понять не можете; мы, мол, принадлежим к двум различным поколениям. Она ужасно обиделась, а я подумал: что делать? Пилюля горька — а проглотить ее нужно. Вот теперь настала наша очередь, и наши наследники могут сказать нам: вы мол, не нашего поколения, глотайте пилюлю.

— Ты уже чересчур благодушен и скромен, — возразил Павел Петрович, — я, напротив, уверен, что мы с тобой гораздо правее этих господчиков, хотя выражаемся, может быть, несколько устарелым языком, vieilli , и не имеем той дерзкой самонадеянности… И такая надутая эта нынешняя молодежь! Спросишь иного: какого вина вы хотите, красного или белого? «Я имею привычку предпочитать красное!» — отвечает он басом и с таким важным лицом, как будто вся вселенная глядит на него в это мгновение…

— Вам больше чаю не угодно? — промолвила Фенечка, просунув голову в дверь: она не решалась войти в гостиную, пока в ней раздавались голоса споривших.

— Нет, ты можешь велеть самовар принять, — отвечал Николай Петрович и поднялся к ней навстречу. Павел Петрович отрывисто сказал ему: bon soir , [4] и ушел к себе в кабинет.